Своеобразие пафоса в творчестве Лермонтова
Еще в первой своей поэме «Черкесы» Лермонтов заставляет (в главке VIII) гонца, примчавшегося сообщить о грозящей опасности, закончить небольшую тираду, выдержанную в традиционно высоких и условных тонах, сугубо прозаическим и в своей прозаичности жизненным стихом:
К начальнику он подбегает
«Погибель нам!
Веди готовиться войскам:
Они пустились на конях.
Меня объял внезапный страх;
Насилу я от них умчался;
Да конь хорош, а то б попался».
Эти простые человеческие слова, которые действительно мог бы сказать русский казак, - неожиданный и, несомненно, случайный прорыв в совсем иную сферу речи, глубоко отличную от всего остального. Пока что это - скорее стилистическая обмолвка, а не сознательное новшество.
морфологической формой выпадают из окружающего контекста, причем в этих случаях явно не преследуется цель резкого стилистического контраста ради иронии. Сочетание разнородных слов дается как нечто само собой разумеющееся, но подчеркивается, не «обыгрывается». Вот примеры.
Вступление к «Джюлио, повести 1830 года» начинается стихом, где одно из слов («тихонько»), по своей форме скорее - разговорно-бытовое, стоит особняком среди остальных, возвышенно поэтических по своему образному содержанию слов, рисующих романтический северный пейзаж:
На высоте гранитных шведских скал.
Туман облек поверхности озер,
Здесь это уже, по-видимому, не случайность: дальнейшая речь повествователя, от лица которого пойдет рассказ, будет иметь в некоторых местах разговорный характер - впервые у Лермонтова.
В том же 1830 году Лермонтов пишет стихотворение «Кладбище», во многом весьма традиционное. Это размышление о величии природы, славящей величие творца, и о ничтожестве человечества, приносящего столько зла. По стиховой форме это уже типично лермонтовский пятистопный ямб с парной рифмовкой и многочисленными переносами фразы из строки в строку. Рисуемый пейзаж - один из тех, которые можно было бы встретить в сентиментальных кладбищенских элегиях карамзинистов, может быть, у Жуковского в переводе «Сельского кладбища» Грея. И вот на фоне привычных поэтических слов, либо относящихся к «среднему слогу», характерному для поэтики карамзинизма, либо привычных более архаических синонимов русских слов (вроде «очей» или местоимения «сей»), вдруг выступает одна строчка с точным и вовсе не принадлежащим к поэтическому репертуару названием растения и народной окраской деепричастия, оканчивающегося на -ючи:
Я не был в силах оторвать с камней!
Все стерлось; там крест к кресту челом
Нагнулся, будто любит; будто сон
Вкруг тихо, сладко все, как мысль о ней;
Краснеючи, волнуется пырей
На солнце вечера...
В близком по времени стихотворении «К приятелю» («Мой друг, не плачь перед разлукой...»), где также преобладает традиционно поэтическая лексика («Младое сердце не тревожь», «Тоску любови легковерной» и т. д.), появляются - ближе к концу - слова и обороты, по окраске своей скорее связанные с учено-книжной и деловой речью:
Но невиновен рок бывает,
Что чувство в нас неглубоко,
Что наше сердце изменяет
Не узнаем мы их приметы,
Не прельщены их красотой;
Не верим слабою душой
И относим к счастью,
Что нам казалось бедой.
«Слова разлуки повторяя...», одной из жемчужин зрелой лермонтовской лирики, где философская тема сливается с личной, с трагическим обращением к любимой, есть такая строфа:
Тому ль пускаться в бесконечность,
Кого измучил краткий путь?
И страшно мне не отдохнуть!
Мы знаем обыденные сочетания «пускаться в путь», или «в дорогу», или «в странствия», а также- «пускаться в рассуждения, в разговоры» и т. д. У Лермонтова же этот глагол «пускаться» соединяется с выражением понятия «бесконечности», и в этом сочетании объективно независимо от того, хотел ли именно этими словами подчеркнуть свою мысль поэт - отражена пренебрежительная оценка чаяний личного бессмертия, долженствующего заменить человеку земное счастье, это гордый отказ от него. И недаром за приведенной строфой следует завершение:
Я схоронил навек былое,
И нет о будущем забот,
Она назад не отдает! |